Заповедь «не произноси имени Господа твоего напрасно» русский крестьянин знал с амвона. Но в его собственной, повседневной картине мира действовала куда более разветвленная система словесных запретов — и касалась она вовсе не только имени Божьего. Были слова, которые в деревне не произносили ночью, слова, которые не произносили в лесу, слова, которые не произносили никогда. Считалось: назвать — значит позвать. Эта формула, которую этнографы считают ядром словесного табу, управляла речью миллионов людей еще сто лет назад — а кое в чем управляет и нашей до сих пор.
Тот, кого не называют: сорок имен черта
Абсолютный чемпион по числу заместительных имен — черт. Само это слово в деревне старались не выговаривать вовсе: произнесешь — и он тут как тут, «на помине легок». Отсюда целая гроздь эвфемизмов, которую Зеленин разбирает подробно: лукавый, нечистый, недобрый, шут, окаяшка, анчутка, «враг», «он», «тот». Показательна и формула-оберег, которой сопровождали вынужденное упоминание: «не к ночи будь помянут». Ночь — его время, и назвать нечистого в темноте было все равно что постучать ему в дверь.
Лингвисты добавляют к этому наблюдение, мимо которого трудно пройти: сама привычка заменять опасное имя работала как языковой конвейер. Эвфемизм, побыв в употреблении, «пачкался» — сближался с тем, кого обозначал, — и требовал новой замены. Поэтому имен у нечистого десятки, и большинство из них когда-то были вполне невинными словами. «Шут» и «шиш» — из их числа: безобидные словечки, командированные на опасную должность.
Хозяин, дедушка, сам: вежливость вместо имени
Вторая стратегия — не замалчивать опасное существо, а переименовывать его в почтительном духе. Классический пример — домовой. В крестьянском доме его называли «хозяин», «дедушка», «сам», «соседушка», а то и просто «он». Логика двойная: во-первых, не назвать прямо, во-вторых — польстить. Дух, к которому обращаются как к старшему родственнику, скорее будет вести себя по-родственному.
Та же дипломатия распространялась на лешего — «хозяин леса», «сам», «дядя», — и на водяного, «дедушку водяного». Максимов, объездивший в 1890-е годы русский Север по заданию этнографического бюро князя Тенишева, зафиксировал устойчивое правило: в лесу о лешем — только хорошо или никак. Выругаться в чаще, помянуть нечистого, похвастаться — значило нарваться: заведет, «обойдет», закружит. Само слово «леший» в лесу не произносили — там он «хозяин», и точка.
Медведь, который на самом деле не медведь
Самый знаменитый случай русского словесного табу вшит в язык так глубоко, что мы его не замечаем. Слово «медведь» — «тот, кто ведает медом» — само по себе эвфемизм. Исконное индоевропейское название зверя, родственное латинскому ursus и греческому arktos, славяне утратили: оно было табуировано и забыто начисто — случай, который историки языка, от Фасмера до современных компаративистов, приводят как хрестоматийный. Охотник боялся назвать зверя «по имени», чтобы тот не услышал и не пришел, — и подобрал обходное прозвище.
Но дальше случилось неизбежное: заместитель сам стал именем и сам попал под запрет. В лесу и на промысле медведя снова не называли — говорили «хозяин», «он», «сам», «Михайло Иваныч», «косолапый», «зверь». Зеленин собрал десятки таких охотничьих замен по всему Северу и Сибири. Получилась табуистическая матрешка: эвфемизм на эвфемизме. Кстати, той же логике обязано и слово «змея» — «земляная», ползающая по земле: исходное имя гада тоже предпочли обойти. А волка в деревнях звали «серым», «бирюком», «лютым» — и поговорка «про волка речь, а он навстречь» прямо формулирует механизм страха: помянешь — явится.
Лихорадка-кума и оспа-матушка: как задабривали болезни
Особый отдел словесного этикета — болезни. Крестьянин мыслил их не процессами, а существами: пришла, вселилась, треплет. И с существом можно договориться — если правильно к нему обращаться. Лихорадку — по поверьям, их было двенадцать сестер-трясавиц — называли «кумоха», «тетка», «гостья», «добруха»: расчет на то, что «кума» и «гостья» постыдится изводить хозяина. Оспу величали «Оспой Ивановной» и «матушкой». Академический словарь «Славянские древности», созданный школой Никиты Толстого, фиксирует это явление по всему славянскому миру: болезнь задабривали именем, как задабривают вздорного начальника.
Работала и обратная предосторожность: не хвались здоровьем. Сказать вслух «у нас все здоровы» значило подставиться — болезнь услышит и заглянет проверить. Отсюда обязательные оговорки, дожившие до наших дней: «тьфу-тьфу, чтобы не сглазить», «не будем зарекаться». Это не фигуры речи — это обломки настоящего охранного ритуала, при котором сплевывали через левое плечо, в сторону нечистого.
Смерть, покойник и слова, которых нет
Строже всего язык обходился со смертью. Прямые слова вытеснялись обходными: не «умер», а «преставился», «отошел», «Богу душу отдал», «приказал долго жить». О покойнике — либо хорошо, либо ничего: за этой известной формулой стояло вовсе не приличие, а страх. Умерший, помянутый дурным словом, мог обидеться и прийти. Толстой в работах о славянском народном христианстве показывает, как плотно народная традиция оплела смерть словесными обходами — вплоть до того, что гроб называли «домовиной», то есть попросту «домом», а кладбище — «погостом», местом, где «гостят».
Отдельно боялись «неправильных» покойников — самоубийц и умерших без покаяния. Их не поминали по именам вовсе. И здесь словесное табу смыкалось с главным юридическим страхом деревни: слово, произнесенное всуе, могло сработать как проклятие. Максимов записывал устойчивое убеждение: материнское «черт бы тебя побрал», брошенное в сердцах, имеет силу — проклятого ребенка нечистый и вправду может «унести». Потому за языком следили не из вежливости — из техники безопасности.
Промысловый язык: как обманывали удачу
Наконец, существовал целый пласт профессиональных табу — у охотников, рыбаков, пчеловодов. На промысле нельзя было называть зверя, снасть и саму цель похода прямыми словами: добыча услышит — уйдет, а сглазливый сосед услышит — испортит. Охотники шли не «на медведя», а «к старику»; рыбаки избегали слова «рыба»; о будущем улове говорили нарочито пренебрежительно. Отсюда, к слову, и знаменитое «ни пуха ни пера» с обязательным ответом «к черту»: пожелание наоборот, призванное обмануть подслушивающую нечисть. Мы произносим эту формулу перед экзаменами, не подозревая, что воспроизводим охотничий обряд обмана духов в неизменном виде.
Той же природы запрет свистеть в доме — высвистишь деньги и накличешь нечистого, — и обычай не говорить «последний», а только «крайний», доживший до наших дней в летной и не только летной среде. Народное языкознание страха оказалось на редкость живучим.

