12/10/26

«Они храбры, много едят и легко сдаются в плен»: чем русские солдаты удивили японских

В истории русско-японской войны 1904–1905 годов есть сюжет, который долго оставался в тени — восприятие японцами русского солдата. И это восприятие оказалось настолько противоречивым, что в нём уживались взаимоисключающие вещи. Японские офицеры, впервые столкнувшиеся с русской армией в Маньчжурии, ожидали увидеть нечто предсказуемое: европейского солдата, изнеженного, неспособного переносить лишения, готового сдаться при первой серьёзной неудаче. Вместо этого они обнаружили противника, который голодал, но не сдавался, замерзал, но шёл в атаку, и при этом — по японским меркам — вёл себя совершенно необъяснимо.

Страна, о которой ничего не знали

Чтобы понять, чем русские солдаты поразили японцев, нужно сначала понять, с каким багажом японская армия пришла на эту войну.

Обычный японский солдат начала XX века почти ничего не знал о России. Это не было случайностью. Система образования и пропаганды в Японии 1890-х годов целенаправленно формировала образ внешнего мира как враждебного и непонятного. Россия в этом образе занимала особое место — она была «тёмной и красной страшной страной», как позже сформулировал один из японских военнопленных. Один из японских офицеров, заполняя анкету социологического исследования уже в советском плену, признавался: «До войны не только я один, но и все японцы думали, что это есть государство под секретом... Как мальчишки мы верили всему этому» .

Японская военная мысль 1904 года строилась на убеждении, что русская армия — это армия «варваров», но варваров европейских, то есть изнеженных. Западный солдат, по мнению японских стратегов, не способен к длительной кампании в тяжёлых условиях. Он воюет «как на спорте», а при серьёзном сопротивлении теряет волю к борьбе . Русский солдат в этой системе представлений занимал промежуточное положение: он считался храбрым, но недисциплинированным, склонным к панике и — что особенно подчёркивалось — не умеющим переносить лишения.

Первое удивление: голодные, но не сдаются

Реальность Маньчжурской кампании опрокинула эти представления довольно быстро.

Русская армия в Маньчжурии снабжалась из рук вон плохо. Это было очевидно даже противнику. Японские офицеры, наблюдавшие за русскими позициями, отмечали, что русские солдаты получают скудный паёк, часто голодают, но при этом не разбегаются. В японской военной традиции сдача в плен считалась абсолютным позором, недостойным воина. Русские в этом смысле вели себя «неправильно» — они сдавались, но только тогда, когда сопротивление становилось физически невозможным: когда кончались патроны, когда рана лишала способности двигаться, когда приказ на отход не приходил.

Эта «неправильность» озадачивала. Японский офицер Канэмару, персонаж, описанный в военной прозе, с презрением относился к пленным — но даже он вынужден был признать, что русские сдаются не от трусости, а от истощения. В японской военной культуре не было места для такой логики: воин либо побеждает, либо умирает. Русский солдат, который голодал неделями, а потом сдавался, сохранив при этом достоинство, не вписывался ни в одну из японских категорий .

Второе удивление: «много едят»

Одно из самых устойчивых наблюдений японцев о русских солдатах касалось еды. Русские ели много. Это отмечали почти все, кто сталкивался с пленными или наблюдал русские части в Маньчжурии.

Для японца начала XX века, выросшего на рисе и рыбе, скудный паёк которого был нормой, русское отношение к еде выглядело странным. Русский солдат, получая даже скудный паёк, умудрялся есть больше японского. В плену, где питание было откровенно плохим, русские военнопленные, по свидетельствам японских священников и врачей, страдали от голода особенно остро — их организм, привыкший к другому объёму пищи, не мог адаптироваться к японским нормам .

Это наблюдение стало частью более широкого стереотипа: русские — «большие, сильные, но неорганизованные». Японская пропаганда использовала этот образ для подкрепления собственного мифа о «маленьком, но дисциплинированном» японском воине, который побеждает «большого, но ленивого» русского.

Третье удивление: «легко сдаются»

Пожалуй, самый устойчивый и самый противоречивый японский стереотип о русских солдатах — это утверждение, что они «легко сдаются в плен». С точки зрения японской военной этики, это было худшее, что можно сказать о воине. Японский солдат, попавший в плен, считался «мертвым» для своей семьи и родины. Сдаться означало навлечь позор не только на себя, но и на весь род.

Русские сдавались. Это факт. В японском плену за время войны оказалось от 62 до 72 тысяч русских военнослужащих . Но «легко» ли?

Японские источники фиксируют случаи, когда русские сдавались целыми подразделениями после того, как заканчивались боеприпасы и продовольствие. Но они же фиксируют и другое: русские солдаты и офицеры, которые отказывались сдаваться даже в безнадёжной ситуации. Генерал Лихачёв, взятый в плен при Мукдене, был ранен и не мог двигаться — но когда Наполеон (в другом контексте) предлагал вернуть ему шпагу, русский офицер ответил отказом. В японском плену русские офицеры часто отказывались давать подписку о неучастии в боевых действиях, предпочитая оставаться в лагерях, чем соглашаться на условия, которые считали унизительными .

Парадокс в том, что японцы, для которых сдача в плен была немыслима, не могли понять русскую логику: русский солдат сдавался не потому, что не хотел сражаться, а потому, что считал дальнейшее сопротивление бессмысленным. Это была не трусость, а рациональность — категория, которую японская военная культура того времени почти не признавала.

Что стояло за японским удивлением

Японские наблюдения о русских солдатах — это не столько портрет реального противника, сколько зеркало, в котором японская армия видела себя.

Русские были «храбры», потому что японцы считали себя храбрее. Русские «много ели», потому что японский паёк был скуден, и это воспринималось как доблесть. Русские «легко сдавались», потому что японский кодекс чести не допускал сдачи вообще. Каждое из этих наблюдений говорило не столько о русских, сколько о японцах — об их системе ценностей, их страхах, их представлениях о том, каким должен быть воин.

И всё же в этом зеркале отразилось нечто реальное. Русский солдат начала XX века действительно был другим. Он не вписывался в японские категории — ни в категорию «цивилизованного европейца», который должен быть изнеженным, ни в категорию «варвара», который должен быть диким. Он был голодным, усталым, плохо снабжаемым — и при этом он сражался. Он сдавался, когда сопротивление теряло смысл, — и при этом сохранял достоинство. Он ел много, когда еда была, — и терпел, когда её не было.

Японцы так и не смогли сформулировать, что это за солдат. Они описали его через набор противоречий: храбрый, но сдаётся; выносливый, но много ест; дисциплинированный, но не по-японски. Эти противоречия и есть самый точный портрет. Русский солдат не был ни японским самураем, ни европейским наёмником. Он был кем-то третьим — и именно это третье японская армия так и не смогла понять до самого конца войны.